Главная / БИБЛИОТЕКА / КУЛЬТУРА / ЛИТЕРАТУРА / Проза и драмы / ЛИМ Владимир Ильич - писатель с Камчатки

ЛИМ Владимир Ильич - писатель с Камчатки

Артикул: нет
Рейтинг:
(0 голосов)

 

Скриншот 02.02.24_10.17.38

Рассказы Владимира Ильича Лима, известного камчатского писателя, напоминают песни Виктора Цоя. О любви и о войне одновременно. С глубоким мифологическим подтекстом. «Война – дело молодых, лекарство против морщин». «Красная-красная кровь», «звезда по имени Солнце», все дела.

То же с рассказами Владимира Лима.

В первом чтении – это лирические очерки о детстве, любви и малой Родине. Во втором – понимаешь, что в рассказах Лима тонко прописана микрофизика власти. В третьем – всплывает как Атлантида глубокий мифологический подтекст.

Своеобразие русского мира на большом фактическим материале показал Леонид Васильевич Милóв в своём труде «Великорусский пахарь». Холодный климат даёт мало прибавочного продукта. Это обусловило организацию экономики сверху. Россия – не крестьянская, а промысловая страна.

Есть старое камчатское слово «вербота». В 30-е Камчатка заселялась добровольно. Люди вербовались на север. Про них сложили поговорку «приезжают на 3 года, остаются навсегда». Впоследствии оказалось, что не навсегда. Люди завели семьи, обросли хозяйством, на побережье выросли дети. И тут изменилась глобальная конъюнктура, посёлки перестали быть рентабельными. «Один БМРТ (большой морской рыболовный траулер) заменит 2 посёлка», сказано у Лима.

Что остаётся делать людям? Откочевать на Большую землю. Ломать дома, забивать скотину и уезжать в область и на материк. Или одичать. Остаться без снабжения, без горючего и медикаментов, и со временем превратиться в «снежных людей», которых искал погибший (запутавшийся в неводах) ленинградец Илья.

Или. Создавать приписки, показывая на бумаге рентабельность посёлка, насколько хватит личных связей и круговой поруки. Хотя понятно, что это лишь отсрочит гибель посёлка на какое-то время. Достаточно ли велико это время? Хватит ли его? Способен ли маятник качнуться в правильную сторону? Северокорейские рыбаки до сих пор на мотоботах уходят за рыбой в море на 600 км. Можем ли мы надеяться на своё чучхе и дождаться обратного изменения мировой конъюнктуры?

Все эти колебания тончайше прописаны Владимиром Лимом на языковом уровне. Только камчадал поймёт, что кавасаки – не мотоцикл, а бот. И «бот» не современный, который пишет бессмысленные комментарии в соцсетях, а большая лодка, называемая также «кунгас». И напротив, когда говорится об аляске, автор уточняет en toutes lettres – «куртка «Аляска». И глагол «фаловать» относится не к количеству фолловеров в запрещённых соцсетях, а к вполне реальным сетям, рыбачьим ставным неводам.

Затронут и более глубокий мифологический комплекс, связанный с ветром. Герой «Горсти океана», мальчик Вийка, альтер-эго автора. Вийка – корейский вариант имени Владимир. Вдумчивого читателя Вийка отсылает к гоголевскому Вию. Вий – это бог северного ветра и смерти. Почему от взгляда Вия все застывают? Потому что всё банально замерхает от дыхания северного ветра.

В повести «Человек побережья» начальник посёлка Викол, погубивший отца главного героя Ломова, ныне начальника района. Викол – с молдавского значит «пурга, метель». Маловероятно, что это тот же человек, что и Вийка, не тот характер, но параллель характерна. В посёлке Викола за глаза называют Мао, за крутой нрав и за волюнтаризм. Плавить сталь на кострах, сбивать истребители из трёхлинеек, мотыгами строить заводы. А маленький человек задаётся вопросом. Всё ли, что полезно для страны, полезно для области? Всё ли, что полезно для области, полезно для него самого? Всё ли, что полезно для Центра, полезно для страны? Всё ли, что полезно для области, полезно для посёлка?

Викол (Усть-Песчаный «Мао») спасает посёлок до какого-то момента, потому что это его посёлок, это его волость. И Ломов, начальник района, сам лично лезет в котёл, чтобы полничть баню для посёлка. «Всё на нём держится», говорят в посёлке. «В том-то и проблема, что на нём». Не будет человека, не будет и посёлка.

«Горсть океана» начинается со сложных отношений в семье, с первой подростковой любви. А любовь – это уже зависимость. Зависимость от кого-то – чья-то власть. Привязанность к близким, к земле, к хозяйству, и как эти сети привязанностей выстраиваются в пирамиду власти, всеобщих социальных связей. Посёлок зависит от области, область – от Центра. В Центре к тому времени уже сложились министерства. Министерства уже готовы приступить к освобождению себя от вырастившей их страны.

Аналогичная ситуация была и на противоположном берегу моря. Деревня-западня описана японским классиком Кобо Абэ в его пожалуй лучшей вещи «Женщина в песках». «До сих пор деревня была для него лишь палачом. Или бесполезным хищным растением. Себя же он считал несчастной, случайно схваченной жертвой. Однако жители деревни считали, что именно они брошены и покинуты всеми. Естественно, у них не было никаких обязательств по отношению к остальному миру».

Как распался СССР? После войны страна выросла и Центр стал не справляться с потоками информации. Поставщики информации манипулировали центром. Решением стала бюрократическая децентрализация. Начинают плодиться министерства, в которых происходит консолидация корпоративных интересов. Общество организуется вокруг корпораций. И при ухудшении конъюнктуры корпорации решают освободиться от страны.

Точкой в жизни посёлка становится убийство коровы Лёшей Кайгородовым. «Животную без потребы нельзя губить – телка, скажем, или ишо что...» – вспоминается известная цитата из «Тихого Дона». Убийство коровы страшное преступление согласно Вед. Убийство коровы не прощается. Не случайно фамилия Лёши Кайгородова рифмуется с Каин. Каин же, как известно, первый строитель городов.

Книга Владимира Лима – это роман с ключом. Возможно, уже пора рассказать о прототипах. Тем более многие угадываются, а кое-кто назван по имени, например «Генрих» – Генрих Штейнберг, одноклассник Андрея Битова. Битовым написаны о нём воспоминания.

Я уже говорил, что вероятно Вийка – это и есть Владимир Ильич Лим. Но автор прячет себя в книге ещё остроумней. Историю гибели ленинградца Ильи, который искал на Камчатке «снежного человека», и погиб, запутавшись в неводе, Ломову рассказывает кореец Сон.

Кореец Сон излагает эту историю без слов, одной мимикой и жестами. Потому что Сон – это сон. Погружение в океан – погружение в бессознательное. А самоубийство в сетях – намёк на гибнущие в соцсетях сознание современного человека.

В гибнущем посёлке Усть-Песчаный угадывается Усть-Большерецк, который для всех родившихся на Камчатке связан с книгой «Государство Солнца» Николая Смирнова. Это легендарная камчатская история 1740 г., когда группа ссыльных угнала галиот «Св.Пётр» на Мадагаскар.

В авторском предисловии теплоход "Советский Союз" воплощает нашу Родину СССР, который идёт в бухту Русскую в одноимённом рассказе. СССР же автор сравнивает почему-то с Вавилоном. Точнее было бы – с Ноевым Ковчегом.

«Св. Пётр» дошёл до Макао. «Советский Союз» пришёл в бухту Русская. Среди старожилов ходит легенда о том, что Камчатка может отделиться от материка и стать плавучим островом. Камчатка – край геологически молодой, так что всё возможно.



Василий ШИРЯЕВ

 


Владимир Лим. Горсть океана

Фото аватара

 19 августа 2009 •  Литература •  

Владимир Лим — прозаик, журналист. Живет в г. Петропавловске-Камчатском.

lib50

ГОРСТЬ ОКЕАНА

Рассказ

Этого поселка уже нет на земле.

Имя его мелькнуло последний раз в отчетах Рыбпрома много лет назад. Мне запомнились эти прозрачные листки тонкой курительной бумаги с невнятными плывущими строчками текста, отпечатанного под копирку. Их внесла в кабинет курьер, и теперь я почему-то вспоминаю и ее, подрабатывавшую у нас пенсионерку, — она тяжело дышала мне в затылок, когда я расписывался в потрепанном регистрационном журнале.

Уже тогда сведения о поселке умещались в одну строку: п. Усть-Песчаный, РКЗ-3, жителей муж. пола — нет, женск. — один. В скобках от руки вписано: Дё, 51 год. Дё умерла, дом ее снесла волна цунами. Об этом мне сообщил по рации капитан Козырев, начальник пограничной заставы. Застава тоже пострадала, и ее теперь отстраивают заново.

Козырев, рассказывая, надолго замолкал, но я слышал его дыхание в черном улюлюкающем эфире, видел с какой-то жуткой кренящейся синей выси как над поселком безмолвно дыбится тридцатиметровая стеклянная стена воды. Она растет, напрягается до звона — щиты финского домика Дё крошатся в щепки, и щепки, вращаясь, вылетают из ревущей волны. Картина повторялась раз за разом, будто отпечаталась в сетчатке глаз. Название поселка еще можно найти на старых географических картах области, в графе «место рождения» моего паспорта и еще нескольких сотен других, родившихся за несколько десятилетий жизни Усть-Песчаного.

Последний раз я видел Дё тринадцать лет назад, через неделю после того, как курьер принесла копию отчета. Шторм задержал тогда теплоход в Октябрьском, и на заставу я попал не сразу. Капитан Козырев, тогда еще лейтенант, был рад мне, потребовал анекдотов, новостей, накормил солдатскими щами, предварительно попотев на перекладине в спортзале.

Я любил Козырева за его душевную неутомимость. Не знаю, что его привлекало во мне, но он окружал меня такой плотной и неотступной заботой, что порою я как бы заболевал, мне хотелось лечь и как можно дольше молчать. Козырев потащил меня на реку, вооружившись двуручным спиннингом, и пока он бросал легкую, в полете похожую на бабочку блесну, я прилег позади развалин железобетонного сооружения, оставшегося от японской акционерной компании, и стал смотреть на вышку, там время от времени что-то ослепительно взблескивало. Я поделился своим наблюдением, Козырев вдруг бросил удилище и, грозя кулаком, пошел к заставе.

Оказывается, это часовой устав осматривать в обзорную трубу скучную океанскую поверхность, подглядывал за нами. Мы поднялись на вышку, и пока Козырев донимал нехорошими словами подчиненного, я смотрел в трубу на поселок. Я увидел скелеты бараков, обглоданные ветром и дождями, завалившиеся заборы в серой паутине истлевших сетей, проросшие травой чердаки, острые звезды битого стекла.

Дом Дё стоял на берегу и был похож на старого человека, смотрящего из-под нахлобученной островерхой шляпы. Козырев плюнул в океан, когда узнал о моем намерении ночевать в поселке, он настроился провести вечер со мной за шахматной доской и пивом, купленным в ресторане теплохода. Козырев долго отговаривал меня, соблазнял расставленными шахматами, шуршащей пивной пеной, потом, осердившись, заявил, что уж если идти, то идти немедля, до прилива, по накату; подхватил вещмешок, набитый макаронами и тушенкой для Дё и нес его, провожая меня, километра три.

Козырев был родом с Волги, но не ценил этого, отпуски проводил на юге, тратя деньги и душу на баб. Он тосковал о детях, семейной жизни и неутомимо искал ту, что поедет к нему на край света, но, должно быть, не там искал. Он не знал тоски по отчему дому.

— А чего тосковать? — отговаривался Козырев. — Уж куда-куда, а к родному порогу вернуться можно всегда.

Первое мое воспоминание связано с уходом белух на Север. Они плыли перед закатом — стадо за стадом, взламывая розовую лакировку океана. Вечер и полночи провожал их поселок, а потом сутки пил брагу — белухи увели весну, а это значило начало путины. Еще я помню, как две штормовые ночи поселок жег костры на берегу, ветер раздувал их, пригибая к земле, отрывая и унося косматое пламя. Светлыми тоскующими тенями метались меж ними будущие вдовы.

Когда океан вьплюнул последний истерзанный кунгас, дома остались без дверей — все обратилось в дым и свет зовущих костров. Незваным гостем явилось горе, и нечем было прикрыться от него. Погибло семь рыбаков, лучшая по всему побережью бригада, среди них Тен, муж Дё, и Тэко, их малолетний сын.

Два дня смеялась Дё, два дня односельчане собирали для нее финский домик, первый и последний в поселке, на третий люди вышли в белых одеждах, длинные белые флаги плескались над ними, гремели барабаны, взвился гудок…

Седым и белым был поселок. Потом, через много лет, я узнаю, что белый цвет у корейцев — цвет печали и траура. Океан вернул Тена через неделю. Тен лежал у самой воды, поджав ноги, будто спал, сжимая в руках детскую сандалию. Кудрявые волны играли тесемками кальсон над синим мрамором щиколоток.

А пятилетнего его сына так и не нашли. Может быть, Тэко съели нерпы, так говорили взрослые. На поминки Тэко собрали всех детей поселка. Я помню корейский барабан, похожий на песочные часы. Передо мной стояла крохотная рюмка из молодого бамбука. Пей. говорила мама, а я не хотел пить, думал, что умру от вина но потом выпил, закрыл глаза и стал ждать смерти.

Дё убежала к океану, взрослые пошли за ней, и мне пришлось открыть глаза. Я вновь увидел барабан и с увлечением ударил в него рюмкой. Барабан закричал, и я принялся колотить в него, ра-ду-ясь продолжению жизни и печалясь по белым флагам, под которыми не носят живых детей.

Дверь дома Дё была подперта от ветра плоским тяжелым камнем, Такими камнями придавливают рыбу в бочках с тузлуком. Я отвязал пса, рвавшего цепь навстречу мне, и спустился к океану. Пес скулил и хватал меня за каблуки.

Следы Дё, маленькие, с детскую ступню, шли вдоль прибойной полосы. Когда они приближались к воде и исчезали, я пугался, потом привык — следы неизменно выходили из океана, неровной строчкой пролегая меж влажных янтарных плетей морской капусты. Волны катились длинно и косо, у берега они опадали, дыхание их было размеренным и легким. Я разулся.

Теплый песок с сухим шелестом тек сквозь пальцы, им, чистым и тонким, можно наполнять часы, и он будет отсчитывать время вместе с волнами. Пес крупными веселыми прыжками поскакал вдоль следов Дё. взрывая их мокрым носом, попал в миражную стену теплого воздуха, струящегося над берегом, вытянулся в зыбкую вислоухую тень, Тень, колеблясь, оторвалась от земли, рядом возникла другая — с плывущими, как в воде, одеждами и огромной головой. Тени, прокладывая свой путь между небом и землей, поплыли ко мне с лаем и приглушенным ладонью женским криком:

— Те-е-ко-о…

Человек и собака вышли из миражной стены и спустились на землю. Тени их в поднебесье погасли.

Дё сняла корзину с водорослями с головы, поклонилась мне, прижав ладони к коленям, затем вошла в воду и, умоляя меня глазами, зачерпнула полную горсть. Я тоже набрал воды в ладони и пошел за ней. На крыльце она встряхнула жгут, который подкладывала под корзину, он оказался цветастым платком. Дё подвязала его вместо передника, отодвинула ногой камень, и мы вошли в дом. Ставни были закрыты, Дё бесшумно пошла на плоский острый луч, бивший сквозь щель, звякнула жестянкой, зажгла свечу.

Воду в горсти я расплескал, остатки ее высохли, и на ладони остался белый налет соли, Я подошел и опрокинул пустую горсть в протянутую мне жестянку. Банку ей дал сезонник. Он был из тех приезжих, кто всегда ищет счастья на стороне, однажды вкусив отравы скитаний. Он вставал рано и потому иногда, в час утреннего тумана, заставал Дё на берегу, она умоляла океан вернуть ей тело Тэко: малолетняя душа его приводит по ночам и стучится в ставни, просит не оставлять…

Сезонник дождался конца путины и начала праздника. Желая поразить всех, остановил Дё у клуба, приподнес ей консервную банку с пробитым ударом ножа дном, сказав, что когда она наполнит этот сосуд океанской водой, растворившей дыхание и слезы Тэко, душа его перестанет мучить ее…

Матрос с кавасаки, гремя рыбацкой робой, поднял сезонника за ворот -ноги насмешника беспомощно повисли, спросил:

— Зачем ты это сделал?

Сезонник, покосившись на него, ответил: пусть у этой женщины будет надежда…

Слова были красивы, но мне показалось, что приезжий складывал и готовил их в одиночестве, как яд. Я взобрался на крышу стайки, переворошил высохшую морскую капусту, она трещала, как фольга, разложил свежую — из корзины.

Дё привязала пса — он хватал ее за пятки, косился на цепь и плакал. Запах тяня, соевой приправы, шедший из раскрытых дверей, приторный, обволакивающий, перебивал свежий холодный запах водорослей. Когда я шел. с веревкой на плече за дровами, запах тяня, поселившийся во мне. кружил голову, как крепкая сигарета.

У Дё было много дров — два десятка деревянных домов в щетине ржавых гвоздей, следах безжалостных мальчишеских ножей, с оголенными ребрами торчащими, стропилами, выломанными оконными рамами.

Вот здесь, на завалинках с сочащимся из щелей угольным шлаком играла азартная детвора в ножички, в перерывах сбивая с теплых стен фиолетовых мух, жженой металлической стружкой сверкавших на солнце. А теперь странен даже ленивый мушиный звон на солнечной стороне.

Запах хлеба, пота, одежды, радующий запах человеческого жилья, выдули океанские ветры; молодые вихри посвистывали в руинах, кружили древесную труху, играли тленом, подхватывали, бросали в волны; из года в год вода и ветер творили свое веселое дело, обживали брошеные человеком жилища, засыпали песком.

Я сорвал с рухнувшей стены ставни, принялся выдирать доски со следами голубой краски, гвозди долго и мучительно стенали. Я связал дрова веревкой, взвалил на спину. Вязанка оказалась тяжелой для меня, обратный путь был долгим, я преодолевал его согбенным, вытянув от напряжения шею.

Дё сидела на крыльце, поджав под себя ноги, и открывала обломком штыка консервы — это была тушеная говядина из офицерского пайка. Дё потрясла банкой и сказала:

— Хороший люди русская солдата, япона гони из Корея, Тэко охраняй…

Доски кололись с сухим гитарным звоном. Я собрал дрова и отнес в дом. Подбрасывая обрубки в печь, я обнаружил на одном из них вырезанное «В», порылся и нашел остальные буквы. Сложил — получилось «ВОЛОД».

Когда-то, в бессознательной тоске о вечности, я резал свое имя и на последней букве мама отобрала нож, шлепнув для отрезвления по заду. Потом у меня были другие ножи, я строгал сабли, пистолеты, портил нашу нехитрую самодельную мебель, покрывал бранными словами заборы своих врагов, но о букве «Я» почему-то так и не вспомнил.

Мы ели с Дё тушенку, подогретую на сковороде с морской капустой и тянем — странным с непривычки; грелись у печи, трещавшей голубыми ставнями моего детства. Я заглядывался на рыжую нежную шубку пламени, мне слышались звуки далеких вечеров, когда отблески смуглого огня выхватывали из темноты лицо матери, а стекла позванивали от глухих ударов волн о берег. Я скоро привык к запаху тяня, но он еще тревожил меня воспоминаниями тех лет, когда я был ровесником Тэко.

Ночью, не зная от чего, проснулся. Вздрагивала длинная щель в ставнях, ворочался и шлепал в берег своими косматыми лапами океан. Я скосил глаза на циновку у окна. Когда я укладывался спать, то видел как светлели там ступни Дё. Теперь под окном никого не было. Напрягся и услышал над головой приглушенное дыхание. Из темноты ко мне тянулась ссохшимся корнем рука. Я стиснул в кулаках край тонкого одеяла, вжался лопатками в ветхую, пахнущую трухой циновку, Чужая ладонь гладила мою голову, волосы слабо шуршали.

— Тэко, Тэко, — сказала Дё и тихонько заплакала.

Плач ее был свистящим и долгим, потом она отползла на свою циновку и замерла. Я долго не мог уснуть, чувствовал мелкие раздражающие уколы циновки, зажег спичку, прикурил. На стену прозрачной тенью лег силуэт моей руки. За низким выскобленным, поставленным торчком столиком, я увидел корейский барабан, смутный медный глазок блика на лакированом ободе. Барабан был похож на песочные часы, я перевернул его, песок, ударяя о натянутую телячью кожу, посыпался с осенним травяным шорохом. Я переворачивал и слушал эти часы до тех пор, пока не уснул. Мне снился океан — то с детскую горсть, то безбрежный. Парили над ним часы, осыпали поселок песком, я играл ими, как на барабане, и Козырев, с сапогами в руках, плакал. Проснулся от холода. Дверь была отворена, с порога, терзая цепь, на меня смотрел пес. Я отвязал его и спустился к океану. Все повторялось, невидимый круг замкнулся, и я стал оглядываться как затравленный. Пес хватал меня за каблуки. Дё выбежала из миражной стены с криком «Те-е-ко-о…», сняла с головы корзину, поклонилась, прижимая ладони к коленям.

Мы зачерпнули из океана, вернулись домой и опрокинули горсти в банку, пробитую ножом. Я опять не донес воду, расплескал ее, и на ладони остался белый налет соли. Ладонь жгло, ее я поранил, когда рубил ставни своего дома. Я уговаривал Дё уехать, а она не слушала меня и говорила о своем. Я прощался с ней, а она перебирала водоросли и говорила о своем. Я уходил, оглядывался на финский домик, первый и последний в моем поселке, домик смотрел в океан из под осевшей крыши. Пес гремел цепью, провожая меня, лаял вслед. Теперь Дё уже нет. Пограничный наряд нашел ее у океана, головой в воде, волны играли ее волосами как прибрежными водорослями.

— Я предвидел, — говорил Козырев, — я был еще как прав, когда предлагал отправить старуху в больницу.

Да, он был прав, но ведь все лечебницы мира не вместят женщин, страдающих безумием материнской любви.

Поселка моего уже нет на Земле. А мы, утратившие его, давно разбрелись по миру в поисках счастья. Но нет-нет, да и настигнет меня память о заветном береге, милой, в строгом платке прибоя родине, пробуждая кроткую нежную муку, каким-то непостижимым образом отдающуюся тихим жжением в ладони. И тогда я вижу вислоухого пса, рвущего цепь навстречу тридцатиметровой волне.

Комментарий.

Максим:

10.07.2015 в 04:43

Этот рассказ я случайно прочел когда-то очень давно, будучи еще ребенком лет десяти, по-моему в журнале «ОГОНЁК». Почему-то он произвел на меня тогда сильное впечатление и на всю свою дальнейшую жизнь мне запомнились само его название — «Горсть Океана» и еще одна фраза оттуда: «….Мне снился океан — то с детскую горсть, то безбрежный». Когда в нашей стране появился интернет, я периодически делал попытки разыскать хоть какую-нибудь информацию об этом произведении, ведь я помнил его название. И вот сегодня, 10 июля 2015 года, я наконец-то нашел этот небольшой рассказ и смог прочитать прочел его заново, спустя примерно 31 год!
Теперь я понимаю, почему все свою сознательную жизнь я так люблю Дальний Восток и все что с ним связано.
Очень уважаю Корейский народ, этот очень трудолюбивый, талантливый и по восточному скромный Народ!
Моя огромная благодарность всем создателям этого сайта и непосредственно человеку, который разместил здесь произведения этого замечательного автора, Владимира Лима.

С уважением,
Максим С. Синицын

  


 

Оставьте нам свой отзыв
Оставьте отзыв
Заполните обязательные поля *.

Назад